Двадцать восемь тысяч фасеток и тридцать тысяч линз: постмодерн, который мы почти потеряли

Выхода нет: либо кварки и греческих богов мы считаем равно реальными, но соединёнными с разными обстоятельствами, либо нужно вообще прекратить разговор о реальности вещей.

Пол Фейерабенд

Индийская газета и благословлённые ракеты

Новый материализм и спекулятивный реализм несут в себе новизну истинного философского удивления: Грэм Харман предлагает смотреть на объекты беспредпосылочным взглядом, не отвлекаясь от их бытия в сторону какой-либо подосновы, Джейн Беннетт учит нас удивляться пульсирующей материи, находить в ней суверенную агентность, независимую от наблюдателя. Новые мыслители возвращаются к Аристотелю, к его непосредственной физике, к миру простых объектов и элементарных субстанций, словно не было десятилетий лингвистической софистики постструктурализма.

Но можно ли сказать, что постмодерн окончательно преодолён? Нет, конечно, ведь он является неизбежным следствием состоявшегося мультикультурализма, который мы не выбирали, как не выбирали великие географические открытия. Так уж получилось, что в Индии выходят газеты, в которых проставляется несколько дат: по индийскому календарю, по летоисчислению сикхов, от хиджры, от Р.Х. А на развороте вы найдёте материал об актёрах Болливуда. Подобные газеты являются артефактом естественного постмодерна, существовавшего задолго до его концептуализации Лиотаром. Можно взять и не столь экзотический образец. Скажем, бытует ритуал освящения военных ракет и самолётов (кстати, традиция пришла к нам с просвещенного Запада): это действо привыкли провозглашать мракобесием, хотя на самом деле оно является продуктом культуры языкового плюрализма и символической толерантности. – Религиозное мировоззрение причудливо сочетается в этом жесте с миром модерна, что создаёт несколько ироничный эффект. Да, этот жест образованным людям кажется нелепым, но многих индивидуумов отталкивают и религиозные ритуалы мусульман, совершаемые в центре мегаполисов, шествия кришнаитов, гей-парады, крестные ходы. Подобное отторжение свидетельствует об утрате символической интеллигентности, которая подразумевает возможность приятия инородного. Ксенофобией сегодня страдают не только широкие полуобразованные массы, напротив: она свойственна рафинированной научной элите, которая готова заклеймить любой инородный взгляд на вещи.

Чем Дугин похож на Мейясу?

Постмодерн, начавшийся с агностицизма Канта, призывал нас к смирению: мы не знаем истинных законов мира, наши научные достижения всегда будут достижениями только лишь человеческого взгляда, все наши приборы изобретены нами, людьми, а мы ограничены человеческим когнитивным аппаратом, собственными органами чувств. Каково быть летучей мышью, которая воспринимает ультразвуковые волны? – Мы этого никогда не узнаем, хотя можем описать некоторые познавательные особенности мыши, но сумеем сделать это лишь с помощью человеческого языка. Язык математики описывает законы вселенной, которая дана человеку в его сознании. Радиоуглеродный анализ показывает, что мир существовал до человека. Но «до», «после», «сейчас», «прежде» – сами эти категории не существуют вне человеческой психики. Есть общества, где подобные категории просто отсутствуют или видоизменены. Поборники сциентизма предлагают игнорировать такие проблемы. Как ни странно, прогрессисты возвращаются к Декарту, который утверждал, что мы воспринимаем мир истинно, ведь Бог не может быть обманщиком, Он дал нам правильные органы восприятия. Аргумент довольно-таки неплохой для своего времени, но весьма посредственный для нашего. Тем не менее, концепции нового реализма строятся на похожих догматических суждениях. Более того, спекулятивные теоретики вовсе не стесняются быть идеологически тенденциозными. Квентин Мейясу прямо заявляет, что его проект направлен на утверждение научного мировоззрения и на борьбу с фидеизмом. Мейясу против того, чтобы дискурсы были равноправны. Ведь если все рациональные объяснения мира равны в своей неспособности утвердить нечто безоговорочно объективное, то побеждает вера: я сам для себя могу выбрать модель описания реальности, модель, которая наиболее соответствует моим интуитивным, иррациональным предпочтениям. Мейясу считает, что такое равенство оскорбляет науку. Если учёный постигает не беспрекословно объективный мир, но лишь человеческое описание мира, т.е. действует лишь в пространстве языка, то это якобы умаляет смысл исследований.

Неоевразийцы в 2010 году рубили топором портрет Канта, перформанс «Топором по Канту» концептуально сближает их со спекулятивным реализмом Мейясу. В обоих случаях речь идёт о твёрдых основаниях, о поиске объективной истины, хотя у Дугина эта объективность локальна, но она тоже существует вне человека: конкретный человек прорастает из своего цивилизационного логоса. На первый взгляд концепция Дугина релятивна, ведь есть множество логосов, каждый из которых порождает самобытную модель реальности. На почве различных логосов формируются совершенно непохожие цивилизации. Эта идея очень напоминает модель Шпенглера, его теорию прасимволов. Но любая идеология преследует конкретные цели, что отличает её от философии, которая задаётся вопросами, а не создаёт инструменты, чтобы обосновать некие убеждения. Цель Дугина – доказать радикальную разность цивилизаций. На основе этой разности можно продвигать евразийскую самобытность. Потому мы такие, что у нас иной логос, иные экзистенциальные предпосылки. Как спел Гребенщиков, иная длина волны, даже хвостик с другой стороны. Поэтому концепция множества логосов является изоляционистской.  А ещё она является объективистской, чем сходствует с идеологией Мейясу. Ведь каждая локальная цивилизационная зона обладает объективным смыслом. Логос Америки и логос Евразии – это не просто сложные культурные (языковые) конструкты, их бытие обусловлено исторической необходимостью и подтверждено географически. Здесь Дугин опирается на Карла Шмитта, который разделял цивилизации суши и моря. Уже классики евразийства очень похожи на Шмитта, когда говорят, что конкретный ландшафт определяет сознание: у горцев и жителей равнин должны быть разные правовые системы. И не нужно лезть к ним с Локком.

Локальная познавательная матрица в неоевразийстве Дугина объявляется фундаментальным принципом, поэтому здесь нет речи о кантианской скромности незнания, ведь мы обязаны правильно знать свой мир: по-евразийски, по-американски, по-китайски, по-арабски… и не соваться друг к другу. Хотя конфронтация этих матриц неизбежна, что прекрасно соответствует основному идеологическому проекту Дугина, проекту военной эсхатологии. Цель проста и нескрываема: речь идёт о «православном» конце света, который необходимо приблизить путём эскалации конфликта цивилизаций…

Постмодерн оскорблял наши эстетические чувства и ужасал этически: «Ничто не истинно, всё дозволено» – многим казалось, что такова главная формула постмодерна. Низшие формы постмодернистского искусства были пронизаны глумливой эклектикой. Порнография в стиле соцреализма на полотнах Виноградова & Дубосарского и романы Сорокина оскорбляли чувства обывателя. Но радикальный релятивизм имеет и обратную сторону, гуманистическую. Постмодерн обрекал нас на беспрецедентную культурную эмпатию. Отказываясь от фундаментальных объяснительных моделей, мы учились понимать радикально чуждое; и достигли в этом неплохих результатов: антропологи, лингвисты, религиоведы, философы ХХ века сумели показать ограниченность колониального мировоззрения, основанного на идее превосходства современной западной цивилизации.

Героизм стрекозы

Посткантианская языковая философия, которую спекулятивные реалисты называют «корреляционизмом», не имела твёрдых оснований. В парадигме постмодерна не существовало высказываний, которые могли бы претендовать на истинность для любого человека, любого времени, любого места. Языковая реальность по природе релятивна и множественна. Она подразумевает вариативность, её адепты – отважные существа, которые способны сочетать истины квантовой механики с истинами кашмирского шиваизма, они готовы организовать многополярный мир в отдельно взятой голове. Это похоже на зрение стрекозы. Но мы отказываемся от двадцати восьми тысяч фасеток и тридцати тысячи линз, предпочитая меньшую чуткость. 

XX век бросил этот вызов, сделав наше зрение фасеточным, но мы не выдержали испытания, а теперь потихоньку скатываемся обратно в комфортный фундаментализм: одни в религиозный, другие в научный. Возвращаются к жизни конфликты позапрошлого века: мы всерьёз сравниваем аргументы креационизма и эволюционизма, позабыв, что обе познавательные парадигмы являются языковыми конструктами. Мы не сумели эволюционировать в фасеточное зрение, поэтому вынуждены играть в старую войнушку.

Слова и вещи в становлении

Короче говоря, на наших глазах субъект становится объектом, а объект – субъектом. Это было самое удивительное из всех превращений, которые нам довелось видеть. Но ведь ему-то мы и покорялись.

Верно – как мы заметили вначале, вместе со всеми критиками познания, – что учёный постигает дерево, растение, туман.  Но чтобы познать их, ему нужно хотя бы на мгновение стать туманом или деревом.

Жан Полан

Онтологизация языка ведёт к своеобразной клаустрофобии: мы не можем выкарабкаться в мир, к подлинным объектам и субстанциям, обнаруживая на месте мира собственную субъективность. Из этой ситуации пытаются выбраться новые материалисты и спекулятивные реалисты. Впрочем, зачастую они просто зачёркивают проблематику субъективизма, голословно маркируя всю посткантианскую традицию корреляционизмом. Мейясу попытался развернуть очень изощрённую аргументацию, основанную на анализе высказываний, но идеологические предпосылки его построений слишком очевидны. Доводы у Мейясу такие: если ни одна объяснительная модель не может претендовать на абсолютную необходимость, то отсутствие необходимости обретает концептуальное преимущество, поэтому и научное мировоззрение оказывается в выигрыше, ведь оно провозглашает случайность в качестве основного принципа. – Вселенная возникла не по замыслу, а в результате стечения обстоятельств. Из этого следует, что дискурс случайности выигрывает у дискурса промысла. Подобная система аргументации слишком уж напоминает скрупулезный анализ понятий в криминальной среде, когда исход «полемики» всем заранее ясен, но расправа над жертвой должна быть обоснована. 

Получается, что мы снова обретаемся в пространстве нерешённого спора субъективистов и объективистов. Есть ли из него выход? Для решения этого конфликта существуют некоторые предпосылки. Спекулятивные реалисты и новые материалисты ценят Делёза за его интерес к миру субстанций, животным становлениям и материальным эффектам. Кроме того, в современной философии бытует мнение, что язык не является человеческой привилегией, с чем соглашаются и некоторые антропологи.

Концепция становления берёт начало в философии языка, но развивается в мире нечеловеческой агентности, она позволяет примирить лингвистический поворот с реализмом: мы пробиваемся к новым модификациям через язык, но интересуют нас конкретные состояния и интенсивности. Делёз утверждает, что в процессе письма становятся женщиной, животным, растением, молекулой. – Здесь субъект и объект уравниваются в правах, чего мы не наблюдали ранее: посткантианский  корреляционизм возвышал субъекта, а спекулятивный реализм и новый материализм чрезвычайно превозносят объективное. Что субстанциально – пишущий или возникающие модификации: животное, растение, женщина, молекула? Скорее субстанциально само становление, т.е. мы переходим в стоическую онтологию процессов из аристотелевской онтологии вещей. 

Мне кажется, что почва нечеловеческого, захватывающая новых философов, весьма плодотворна для дальнейшего развития философии, но и здесь нам не помешает фасеточное зрение. Возможно, становление стрекозой является хорошей предпосылкой для преодоления субъект-объектной дихотомии.

Примечания:


Автор: Антон Заньковский